Тайны истории - часть 1
Странные знания догонов. Загадка Тиауанако. Истуканы острова Пасхи. Тайны черепов.
…Юное грациозное создание с правильными чертами лица. Темные локоны спадают на плечи, черные, немного печальные глаза: такой запечатлена великая княжна Анастасия Николаевна на тех редких фотографиях, которые дошли до нас. Анастасии было 16, когда во время революции царская фамилия была сослана в Сибирь…
Прошло чуть больше года со времени уничтожения царской семьи. Советское правительство публиковало лишь отрывочные и прихотливо измененные сведения об убийстве. Эта нехватка информации и породила легенды и истории столь же соблазнительные, сколь и невероятные. Не нами подмечено: ложные идеи распространяются быстрее истинных.
…В феврале в Берлине холодно. Полицейский, дежуривший 17 февраля 1920 года возле канала Ландвер, зябко поеживался, безуспешно пытаясь согреться, когда со стороны Бендлерского моста до него донесся крик и следом — характерный звук падающего в воду тела. Полицейский бросился туда, где в черной воде отчаянно барахталась женщина. Прошло несколько мгновений, пока ему наконец удалось схватить ее и вытащить на берег…
Ее, казалось, мало заботила собственная участь. Определенно славянский тип лица, миловидна, одета бедно — это из того, что бросается в глаза. В полицейском рапорте будут педантично указаны «черные чулки, черные высокие ботинки, черная юбка, грубое платье без инициалов, блуза и большой платок». В участке, куда ее доставили, от нее не добились ни слова. Она смотрела прямо перед собой и не отвечала ни на один из вопросов. Ее обыскали в надежде найти хоть какие-то бумаги или документы, но безрезультатно. Ее странное поведение можно было объяснить только сумасшествием. Женщину отвезли в берлинскую Елизаветинскую больницу.
27 марта ее осматривали врачи. В медицинском заключении было сказано, что больная «склонна к сильным приступам меланхолии», и указывалось на необходимость помещения ее в психиатрическую клинику в Дальдорфе…
Первые слова, которые она произнесла, были совершенно бессвязны. Когда же ее спросили, не желает ли она, чтобы о ее местонахождении сообщили ее жениху, она вдруг ответила по-немецки: «Nichts, trotz alledem» («Ничего не надо сообщать»).
Когда эта женщина поступила в клинику, она весила 54 кг. Неизвестная прожила в Дальдорфе полтора года. Поведение ее не беспокоило врачей. Она могла часами сидеть, не проронив ни слова, чаще же просто «лежала на кровати, уткнувшись лицом в покрывало». Иногда «она вдруг оживлялась, особенно по вечерам, и разговаривала с больными и с сестрами». Весьма странным было поведение больной, когда ее несколько раз пытались сфотографировать: «Она выказывала сильнейшее нежелание фотографироваться и волновалась до того, что приходилось чуть ли не насильно усаживать ее перед камерой». Она много читала, «в основном газеты, реже — книги» из библиотеки клиники, конечно, по-немецки. «Сестры говорили, что она производит впечатление хорошо образованной женщины».
Однажды сиделка принесла в палату номер «Берлинской иллюстрированной газеты» за 23 октября 1921 года На первой полосе — фотография трех дочерей Николая II и броский заголовок: «Одна из царских дочерей жива?».
Неизвестная делила комнату с Марией Колар Пойтерт, женщиной лет сорока пяти, бывшей прачкой, оказавшейся в дурдоме «из-за происков недоброжелателей». О себе она говорила, что раньше жила в России и, будучи портнихой, поставляла платья дамам императорского двора. Она была поражена сходством между царскими дочерьми на фотографии из «Берлинской иллюстрированной газеты» и своей загадочной соседкой. Неизвестная в ответ приложила палец к губам и шепнула с таинственным видом: «Молчи».
Госпожа Пойтерт покинула клинику 20 января 1922 года, занятая размышлениями о незнакомке. Она была совершенно убеждена, что речь идет об одной из царских дочерей, хотя больная почти ничего ей не открыла. Исполнившись этой уверенности, она начала действовать, и, не появись на сцене госпожа Пойтерт, не исключено, что и не было бы никакого «дела Анастасии»!
5 марта 1922 года госпожа Пойтерт встречает во дворе берлинской православной церкви бывшего капитана кирасирского полка господина Швабе и рассказывает ему о «больной из Дальдорфа», заметив, что «и впрямь считает ее одной из дочерей императора». Она упрашивает господина Швабе отправиться в больницу, и капитан соглашается выполнить ее просьбу.
8 марта 1922 года господин Швабе вместе со своим другом, инженером Айнике, отправился навестить неизвестную. Он задал ей несколько вопросов по-русски, но она ответила, что не знает этого языка. Тогда капитан протянул ей фотографию вдовствующей императрицы. Реакция молодой женщины изложена в двух вариантах легенды. Господин Швабе утверждает, что больная «ответила, что эта дама ей не знакома». Сама же его собеседница вспомнит много позже: «Кто-то из русских эмигрантов принес мне портрет бабушки. Это было первый раз, когда я позабыла всякую осторожность, увидев фотографию, я вскричала: “Это моя бабушка!”»
Как бы там ни было, господин Швабе покинул больницу в чрезвычайном волнении. Выйдя из клиники, он тотчас же направился к председателю верховного совета русских монархистов в Берлине и употребил все свое красноречие, чтобы убедить его послать к больной «кого-нибудь из людей, близко знавших раньше детей императора».
Встреча, которой так добивался господин Швабе, состоялась два дня спустя. Вот что он сам вспоминает об этом: «Дня через два я снова отправился в больницу, на сей раз в компании капитана кавалерийского полка С. Андреевского, госпожи Зинаиды Толстой, ее дочери и хирурга Винеке. Больная не пожелала спуститься вниз, и, поднявшись в сопровождении сиделки в палату, мы увидели, что она лежит, закрыв лицо покрывалом. Госпожа Толстая и ее дочь очень мягко разговаривали с ней, со слезами на глазах показывая незнакомке маленькие иконки, фотографии и шепча ей на ухо какие-то имена. Больная ничего не отвечала; она была до крайности взволнована и часто плакала. Андреевский называл ее “ваша светлость”, это, кажется, подействовало на нее более всего. Винеке не стал осматривать больную, но добился у больничного начальства дозволения оставить ее здесь. По мнению госпожи Толстой и ее дочери, это была великая княжна Татьяна Николаевна».
Великая княжна Татьяна! Итак, появились новые свидетели — госпожа Толстая была близка в последние годы к императорской фамилии, — утверждавшие, как прежде госпожа Пойтерт, что бросается в глаза «определенное сходство» между незнакомкой и царскими дочерьми. Они, правда, имели в виду Татьяну…
В течение ближайших дней поразительная новость облетела круги русских эмигрантов, осевших в Берлине. Среди тех, кто оказался особенно потрясен ею, была баронесса Иза Буксгевден. Если кто и мог узнать в незнакомке одну из великих княжон, то только она, знавшая их лучше, чем кто бы то ни было, и расставшаяся с ними только в Екатеринбурге, всего за полтора месяца до трагедии. Баронесса тотчас же согласилась приехать. Вот как она вспоминает свой визит:
«12 марта 1922 года мы вместе с госпожой Толстой, моим отцом, бароном Шарлем фон Буксгевденом, лейтенантом Андреевским и господином Швабе отправились в клинику. Встретившая нас сиделка сразу провела нас в общую женскую палату, где находилась больная. Услышав, как мы вошли, она укрылась одеялом, не желая, чтобы мы ее разглядывали, и больше уже невозможно было уговорить ее открыть лицо. Госпожа Толстая объяснила мне, что незнакомка делает так всегда, когда кто-нибудь приходит к ней, но медсестра добавила, что она разговаривает иногда с госпожой Пойтерт, которая раньше тоже лежала в клинике, и что это единственный человек, которому она явно доверяет. Госпожа Пойтерт была здесь же. Они говорили по-немецки. Большую часть времени больная лежала, и, хотя врачи разрешали ей вставать, она все равно предпочитала оставаться в постели.
Я решила заговорить с ней и попросила моих спутников отойти от кровати. Гладя ее по голове, я обратилась к ней по-английски с тою же осторожностью, с какой стала бы беседовать с великой княжной, называя ее, впрочем, вполне нейтральным “darling” (дорогая). Она не отвечала ни слова, видимо, не поняв ничего из того, что я говорила ей: когда она на мгновение откинула одеяло, так, что я смогла рассмотреть ее лицо, глаза ее не выражали ничего, что показало бы мне, что меня узнали. Лоб и глаза ее напомнили мне великую княжну Татьяну Николаевну, но стоило увидеть все лицо, чтобы сходство перестало казаться столь разительным.
Я постаралась оживить ее воспоминания всеми возможными способами. Показала ей одну из иконок с датами правления Романовых, подаренных императором некоторым людям из свиты; потом перстень, принадлежавший некогда императрице (она часто носила его и подарила его мне в присутствии великой княжны Татьяны). Но эти вещи не вызвали в ее памяти ни малейшего отклика. Она без интереса рассматривала эти предметы и только прошептала на ухо госпоже Пойтерт несколько слов.
Хотя верхней частью лица госпожа Чайковская отчасти похожа на великую княжну Татьяну, я все-таки уверена, что это не она. Позже я узнала, что она выдает себя за Анастасию, но в ней нет абсолютно никакого внешнего сходства с великой княжной, никаких особенных черт, которые позволили бы всякому, близко знавшему Анастасию, убедиться в истинности ее слов.
Когда госпожа Пойтерт увидела, что незнакомка не отвечает и никак не обнаруживает, что узнает меня, она, видимо, желая “помочь” ей, зашептала что-то по-немецки и принялась показывать фотографии императорской семьи, тыча при этом пальцем в императрицу и спрашивая у больной: “Это мама, правда?”. Наконец она вложила ей в руки Новый Завет на русском языке, переплетенный лентами цветов российского флага. Но все эти попытки потерпели крах: больная продолжала молчать и лишь старалась спрятать лицо, закрываясь одеялом и руками. Кстати, замечу, что великая княжна Анастасия едва ли знала с десяток немецких слов и выговаривала их с неимоверным русским акцентом».
Мнение баронессы Буксгевден произвело не слишком хорошее впечатление на первых приверженцев русского происхождения «незнакомки». Что же до нее самой, то она замечает, что «с этих пор стали часто бывать русские эмигранты; я даже не всегда знала, кто они такие».
Одной из самых частых посетительниц больной была баронесса фон Кляйст, супруга бывшего полицмейстера одного из округов. Сердце ее обливалось кровью при виде молодой женщины (которая была, быть может, дочерью ее государя!), влачащей безрадостное существование в клинике для душевнобольных. 22 марта 1922 года она добилась у начальства клиники разрешения забрать больную из Дальдорфа к себе домой. Сделать это было тем легче, что репутация и положение госпожи фон Кляйст были безупречны.
Каково же было ее удивление, когда, придя за больной, она обнаружила, что та вырывает себе волосы спереди и что у нее уже не хватает многих зубов! Позже «незнакомка» объяснила, что «она принуждена была это сделать, поскольку ее передние зубы шатались из-за удара прикладом, полученного в Екатеринбурге».
…Небольшая квартира на пятом этаже дома № 9 по Неттельбекштрассе в Берлине. Здесь живет барон фон Кляйст с женой и дочерью. 30 мая 1922 года в доме появилась новая жилица: молодая женщина, никогда не выходящая из своей комнаты, о существовании которой соседи, быть может, и не подозревали бы, если бы не бесконечный поток посетителей, которых она принимала.
Одна из проблем, вставших перед Кляйстами, — как следует называть эту неизвестную женщину, лишенную всякого гражданского состояния? Они сошлись на имени «Анни». Что можно сказать о ее душевном состоянии? В первые дни после переезда к Кляйстам последовало явное улучшение, чего, увы, нельзя сказать о ее здоровье. Глазам растерянных визитеров представало довольно жалкое зрелище. Анни была больна чахоткой и туберкулезом костей. Ее бил озноб. Приглашенные доктора — особенно доктор Грэфе — делали все, что могли, но тогда, в 1922 году, туберкулез был еще неизлечим, и медицина могла лишь признать собственное бессилие.
Робкая, недоверчивая Анни, кажется, постепенно прониклась уважением к своему врачу. Именно ему она рассказала однажды с таинственным видом, что у нее где-то есть сын и что «ребенка всегда можно будет узнать по белью с императорскими коронами и золотому медальону». Квартира барона фон Кляйста понемногу превратилась в подобие небольшого двора. Русские эмигранты считали своим долгом появиться здесь, принося «фотографии и книги об императорской фамилии». Незнакомку показывали гостям, словно ярмарочную диковинку.
Барон фон Кляйст, как мы уже сказали, был некогда полицмейстером: знаменательный для нас факт, ибо его наблюдения над загадочной протеже отличает и впрямь профессиональная юридическая точность. Нам удалось познакомиться с отчетами об этих «допросах». Вот они:
«20 июня 1922 года женщина, которую я забрал из сумасшедшего дома, пригласила меня к себе в комнату и в присутствии моей супруги, баронессы Марии Карловны фон Кляйст, попросила у меня защиты и помощи в отстаивании своих прав. Я заверил ее в том, что готов находиться в полном ее распоряжении, но только при условии, что она откровенно ответит на все мои вопросы. Она поспешила уверить меня в этом, и я начал с того, что спросил, кто она на самом деле.
Ответ был категорический: великая княжна Анастасия, младшая дочь императора Николая II. Затем я спросил ее, каким образом ей удалось спастись во время расстрела царской семьи и была ли она вместе со всеми. Ответ ее я привожу полностью:
“Да, я была вместе со всеми в ночь убийства, и, когда началась резня, я спряталась за спиной моей сестры Татьяны, которая была убита выстрелом. Я же потеряла сознание от нескольких ударов. Когда я пришла в себя, то обнаружила, что нахожусь в доме какого-то солдата, спасшего меня. Кстати, в Румынию я отправилась с его женой и, когда она умерла, решила пробираться в Германию в одиночку. Я опасалась преследования и потому решила не открываться никому и самой зарабатывать на жизнь. У меня совершенно не было денег, но были кое-какие драгоценности. Мне удалось их продать, и с этими деньгами я смогла приехать сюда. Все эти испытания настолько глубоко потрясли меня, что иногда я теряю всякую надежду на то, что придут когда-нибудь иные времена. Я знаю русский язык, но не могу говорить на нем: он пробуждает во мне крайне мучительные воспоминания. Русские причинили нам слишком много зла, даже мне, не говоря уж о моих родных”.
А 4 августа 1922 года Зинаида Сергеевна Толстая сообщила мне, Артуру Густавовичу Кляйсту, следующее: 2 августа нынешнего года женщина, называющая себя великой княжной Анастасией, рассказала ей, что ее спас от смерти русский солдат Александр Чайковский. С его семьей (его матерью Марией, восемнадцатилетней сестрой Верунечкой и младшим братом Сергеем) Анастасия Николаевна приехала в Бухарест и оставалась там до 1920 года. От Чайковского она родила ребенка, мальчика, которому сейчас должно быть около трех лет. У него, как и у отца, черные волосы, а глаза того же цвета, что у матери. Семья Чайковских жила где-то недалеко от вокзала, кажется, это была улица Swienti Voevosi; номер дома Анастасия Николаевна не запомнила. В 1920 году, когда Чайковский был убит в уличной перестрелке, она, не сказав никому ни слова, бежала из Бухареста и добралась до Берлина. Здесь она сняла комнату в небольшом пансионе — названия его она не знает — на Фридрихштрассе, неподалеку от станции. Ребенок, по ее словам, остался у Чайковских, и она умоляла помочь ей найти его».
Ну что же, первый шаг сделан. «Анни» во всеуслышание объявила себя Анастасией. А два дня спустя она покинула дом почтенного юриста! Почему? Нам неизвестно.
Спустя три дня инженер Айнике, тот самый, что появлялся 8 марта прошлого года в Дальдорфе вместе с капитаном Швабе, встретит Анни на Шуманштрассе возле дома, где жила Мария Пойтерт. Он засыпал ее целым градом вопросов. Напрасно. Она замкнулась в себе и упрямо не желала отвечать, где провела эти три дня. Кляйсты заметили, что она успела сменить одежду. Где? Каким образом? Это осталось загадкой.
Кляйсты были чрезвычайно обижены неожиданным бегством и не горели желанием снова поселить Анни у себя. Ей пришлось воспользоваться гостеприимством инженера Айнике, которое, впрочем, не могло длиться бесконечно. К счастью, здесь она встретилась с советником Гэбелем, служащим Бреслауской префектуры. Его глубоко тронуло бедственное положение молодой женщины, и он сумел уговорить одного из своих друзей, доктора Грунберга, инспектора полиции, поселить у себя загадочную Анни. Человек добросердечный, доктор Грунберг пришел в ужас, увидев «незнакомку» и услыхав ее рассказы. Впрочем, предоставим слово ему самому.
«Я решил отвезти Анни (это было 6 августа 1922 года) в наше поместье в Нойхоф-Тельтоф: отдых в деревне благотворно сказался бы на ее здоровье. Два года, проведенные в Дальдорфе, совершенно расстроили ее нервы. Рассудок временами ей не подчиняется: результат ранения головы, вернее, ужасного удара прикладом. Но об этом чуть позже. Кроме того, у нее не лучшая — по части здоровья — наследственность.
Когда она жила у меня, я решил, согласовав это с правительственным советником, которому я рассказал всю историю, предпринять, наконец, какие-то шаги для того, чтобы официально удостоверить ее личность. Мы смогли уговорить прусскую принцессу приехать к нам под вымышленным именем. Во время ужина мы усадили Анастасию напротив ее высочества с тем, чтобы принцесса могла хорошенько рассмотреть ее. (Следует, правда, отметить, что принцесса в последний раз видела императорскую фамилию около десяти лет назад.)
После ужина Анастасия удалилась в свою комнату; принцесса последовала за ней в надежде побеседовать с нею наедине и отметить какую-нибудь знакомую ей характерную черту. Но Анастасия в этот вечер чувствовала себя очень плохо и была — не более, впрочем, чем обычно — не расположена к разговорам: она повернулась спиной к вошедшей принцессе и не отвечала ей ни слова. Поведение ее тем более необъяснимо, что она узнала принцессу с первого взгляда: на следующее утро она сказала нам, что вчерашняя посетительница была “ее тетя Ирен”…»
Итак, отметим важный факт: в конце августа 1922 года Анни впервые увидела человека, когда-то близко знавшего семью Анастасии. Перейдем теперь от версии доктора Грунберга к собственным запискам прусской принцессы Ирен, сестры императрицы Александры:
«В конце августа 1922 года, по просьбе советника Гэбеля и инспектора полиции доктора Грунберга, я согласилась приехать в Берлин, чтобы повидать загадочную женщину, называющую себя моей племянницей Анастасией. Доктор Грунберг доставил меня и госпожу Эрцен в свой деревенский дом под Берлином, где незнакомка жила под именем “мадемуазель Энни”. Мой приезд был неожиданным, она не могла знать заранее, кто я, и потому не была смущена моим появлением. Я убедилась тотчас же, что это не могла быть одна из моих племянниц: хотя я не видела их в течение девяти лет, но что-то характерное в чертах лица (расположение глаз, форма ушей и т.д.) не могло измениться настолько. На первый взгляд, незнакомка была немного похожа на великую княжну Татьяну…
К великому разочарованию четы Грунберг, столь расположенной к незнакомке, я покинула их дом в твердом убеждении, что это не моя племянница; я не питала ни малейших иллюзий на сей счет.
До всем известных печальных событий мы прожили долгое время в такой близости, что довольно было бы любого малейшего намека, непроизвольно сделанного движения, чтобы разбудить во мне родственные чувства и рассеять мои подозрения».
Анни прожила у Грунберга еще какое-то время. Записи доктора чрезвычайно интересны для нас: они изобилуют бесчисленными подробностями из жизни нашей героини:
«Анастасия покинула нас, отправившись в госпиталь Вестенде, где ей сделали рентгеновский снимок поврежденной головы. Потом она поселилась у барона фон К., но это место ей не понравилось — можно только гадать, почему, — и она сбежала к госпоже Пойтерт. В декабре 1924 года в “Lokal Anzeiger” появилась заметка под названием “Легенды дома Романовых”: речь шла о ней. Они повздорили с госпожой П. из-за этой статьи, и Анастасия оказалась за дверью. Укрылась она у соседей по лестничной клетке, где я, наконец, и отыскал ее. В конце января она переехала ко мне…»
Доктор Грунберг был уже до крайности измучен пребыванием в его доме таинственной больной с отнюдь не ангельским характером и решился наконец просить совета у католического священника профессора Берга. Что же сам доктор думал об Анни после трех лет близкого знакомства? Бергу он написал очень просто: «В своих размышлениях я дошел до мертвой точки. Анастасия ни в коем случае не авантюристка. Мне представляется, что бедняжка просто сошла с ума и вообразила себя дочерью русского императора».
Профессор Берг посоветовал доверить Анни заботам госпожи фон Ратлеф. Та выглядела весьма удивленной, когда один из знакомых вдруг спросил ее:
— Вы слыхали? Говорят, одна из дочерей русского императора жива?
— Нет, никогда!
С неменьшим изумлением она прочла записку доктора Грунберга и, крайне взволнованная — да это и неудивительно, — отправилась навестить больную… Обратимся теперь к ее собственным воспоминаниям:
«Меня провели в гостиную. Через несколько минут открылась дверь и вошла молодая женщина — та, ради которой я приехала. Она была невысокого роста, чрезвычайно худа и выглядела ослабевшей. Одета бедно, словно старушка. Когда она подошла поздороваться со мною, я заметила, что у нее недостает многих верхних зубов: это еще больше старило ее.
Движения ее, осанка, манеры выдавали в ней даму высшего света. Таковы мои первые впечатления. Но что поразило меня более всего, так это сходство молодой женщины с вдовствующей императрицей. Говорила она по-немецки, но с явственным русским акцентом, и, когда я обращалась к ней по-русски, она вполне понимала меня, ибо, хотя она и отвечала на немецком языке, но ее реплики были абсолютно точны. У нее болел нарыв на руке, и я посоветовала ей лечь в больницу. Благодаря хлопотам господина С. нам удалось найти место в Мариинской больнице…
Поскольку я постоянно была при ней, через некоторое время она начала доверять мне; может быть, этому способствовала и обстановка, совершенно ей чуждая. Любой прямой вопрос ее пугал; она замыкалась в себе. Ее нелегко было вызвать на разговор, но затем уже следовало стараться не помешать ей, прерывая замечаниями. Если предмет беседы был ей интересен, она говорила вполне охотно. Так было почти всегда, когда речь заходила о ее детских годах: жизнь вместе с родителями, братом и сестрами, кажется, единственное, что ее интересовало, воспоминания переполняли ее в эти моменты… Она умела быть признательной за доброту и дружбу, которую ей выказывали. От всей ее натуры веяло благородством и достоинством, которые притягивали всех, кто знакомился с ней.
Сколько раз она повторяла мне:
— Я не знаю, чего Бог хочет от меня! Почему я одна осталась в живых? Почему не дано мне было умереть вместе со всеми? И ведь я умирала уже не раз, но люди зачем-то заставляли меня жить!»
Среди частых посетителей госпожа фон Ратлеф упоминает посла Дании. Это объясняется вполне очевидным образом: именно в Копенгагене доживала свой век вдовствующая русская императрица или, изъясняясь в терминах родства, бабушка Анастасии. Слухи о том, что в Берлине объявилась женщина, претендующая на высокий титул великой княжны, докатилась и до Дании. Императрица была взволнована: пусть даже один шанс из тысячи, что вся эта история окажется правдой, разве можно им пренебречь? Так, господин Зале, датский посланник в Берлине, неожиданно для себя сделался «разведчиком» по приказу брата вдовствующей императрицы. Дипломат стал частым гостем в Мариинской больнице. А тем временем в Копенгагене без нетерпения и даже с некоторой долей скептицизма ожидали его донесений.
Бывший камердинер Николая II Волков был единственным, кому удалось бежать из Екатеринбурга. С тех пор он безвыездно жил в Копенгагене при старой императрице. Когда в Дании прочли доклад господина Зале, ни у кого не возникло сомнений: кто лучше Волкова сможет обнаружить обман? Не теряя времени, Волков сел в берлинский поезд…
Нам известно три рассказа о встрече Анни со старым слугой. Первый из них принадлежит профессору Бергу — это его письмо Пьеру Жийяру:
«Я в деталях помню, как госпожа Чайковская встретилась у меня с бывшим слугой императорского двора. Волков говорил только по-русски, и поэтому я не слишком могу судить, о чем шла речь. Сначала он держался чрезвычайно холодно и даже с некоторой подозрительностью, но на следующий день, кажется, переменил мнение, ибо сделался отменно вежлив и был тронут до слез, когда пришло время отъезда».
Вторая версия представляет несомненный интерес, поскольку это уже воспоминания самого Волкова:
«До госпожи Чайковской я добрался не без труда. В мое первое посещение мне не позволили говорить с ней, и я принужден был удовольствоваться тем, что рассматривал ее из окна; впрочем, даже этого мне не было достаточно, чтобы убедиться, что женщина эта не имеет ничего общего с покойной великой княжной Анастасией Николаевной. Я решил все же довести дело до конца и попросил о еще одной встрече с нею.
Мы увиделись на следующий день. Выяснилось, что госпожа Чайковская не говорит по-русски; она знает только немецкий…
Я спросил ее, узнает ли она меня; она ответила, что нет. Я задал ей еще множество вопросов; ответы были столь же неутвердительны. Поведение людей, окружающих госпожу Чайковскую, показалось мне довольно подозрительным. Они беспрестанно вмешивались в разговор, отвечали иногда за нее и объясняли всякую ошибку плохим самочувствием моей собеседницы.
Еще раз должен подтвердить, и самым категоричным образом, что госпожа Чайковская не имеет никакого отношения к великой княжне Анастасии Николаевне. Если ей и известны какие-то факты из жизни императорской фамилии, то она почерпнула их исключительно из книг; к тому же ее знакомство с предметом выглядит весьма поверхностным. Это мое замечание подтверждается тем, что она ни разу не упомянула какой-нибудь детали, кроме тех, о которых писала пресса».
Третья версия, самая многословная, принадлежит госпоже фон Ратлеф:
«…Больная не говорила с ним, она беседовала с господином Зале и профессором Бергом по-немецки; картина выглядела довольно странно. Единственное, что оставалось Волкову, это молча разглядывать ее. Прощаясь с нами, он сказал, что “не может утверждать определенно, что госпожа Чайковская не великая княжна” (из записки профессора Берга).
Мы не могли не заметить, что эта встреча взволновала госпожу Чайковскую. Во все время свидания она пристально рассматривала Волкова, выглядела настороженной и даже несколько испуганной. В ней словно происходила какая-то скрытая от глаз работа. Она, казалось, изо всех сил старалась собрать воедино разбросанные и не желающие подчиняться ее воле воспоминания. Совершенно измучившись, она откинулась на подушки, воскликнув:
— Я никак не могу его вспомнить!
Она попросила Волкова прийти на следующий день: завтра она будет спокойнее! Когда он прощался, она любезно протянула ему руку и снова повторила свое приглашение.
Дня через два Волков появился вновь, на сей раз он сопровождал господина Зале. Они принесли несколько фотографий императорской фамилии. Господин Зале протянул их больной; она радостно принялась разглядывать снимки и тотчас же узнала среди прочих великого герцога Гессенского:
— Это же дядя, и его дети, и тетушка!
Разговор с Волковым начался тяжело. Старик никак не мог свыкнуться с мыслью, что дочь его государя не говорит по-русски. Когда он в который уже раз поделился со мною своими сомнениями, больная, услышав его слова, прервала беседу с датским посланником и обратилась ко мне, горячо умоляя меня ничего более не объяснять Волкову и не пытаться его ни в чем убедить. Ее гордость, ее самолюбие были чрезвычайно задеты недоверием этого человека. Она, впрочем, согласилась ответить на несколько его вопросов. Когда он спросил ее, не помнит ли она кого-то из прислуги (я забыла имя, но назван был кто-то из ее прежнего окружения), она немедленно отвечала:
— Он был специально приставлен к нам, к детям.
Он спросил ее, кроме того, помнит ли она матроса, бывшего лакеем у ее брата.
— Да, он был очень высокий. Звали его Нагорный, — ответила она, не сомневаясь ни минуты.
— Да, действительно, — сказал Волков, пораженный точностью ее ответов.
Он пришел на следующий день, уже один, ибо господин Зале должен был отправиться в Копенгаген. Больная чувствовала себя неважно, предыдущие разговоры до крайности утомили ее. Она спустилась к назначенному часу в приемную, но вынуждена была улечься на диван. Волков присел рядом и продолжил свой допрос (да простят мне подобное выражение).
— Вы помните Татищева?
Несколько мгновений она размышляла, затем произнесла:
— Он был адъютантом отца, когда мы были в Сибири.
Волков кивнул. Потом он достал портрет вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Она долго рассматривала его в необычайном волнении и наконец спросила:
— Как она себя сейчас чувствует? Странно, что бабушка не в трауре; сколько я помню, она всегда была одета в черное.
Она замолчала, чтобы немного отдохнуть. Мы с Волковым заговорили о чем-то, но она прервала нас:
— А ведь при брате состоял еще один моряк!
Волков кивнул, подтверждая ее слова. Она продолжала медленно, словно блуждая в глубинах памяти:
— Его звали… У него еще такая трудная фамилия… Деревенко.
— Да, — выдохнул Волков.
Она снова задумалась, борясь с ускользающими воспоминаниями.
— Но был, кажется, еще кто-то с такой же фамилией, — проговорила она наконец. — Это был доктор, правда?
Волков опять согласно кивнул. Он спросил, помнит ли она великую княгиню Ольгу Александровну.
— Да, — отвечала больная. — Это моя тетя. Она была очень привязана и к нам, и к маме.
Потом он спросил, что сталось с ее драгоценностями.
— Они были зашиты в моем белье и в одежде, — сказала она. Затем она улыбнулась и не без лукавства произнесла:
— Ну что ж, теперь, когда он довольно порасспрашивал меня, посмотрим, как сам он сумеет сдать этот экзамен. Помнит ли он комнату в нашем летнем дворце в Александрии, в которой мама каждый год по приезде писала на оконном стекле алмазом из своего перстня число и инициалы, свои и папины?
— Да, — отвечал Волков. — Могу ли я не помнить этого? Я столько раз бывал в той комнате.
— А вы помните Ивановский монастырь? — спросил он, в свою очередь.
— Это где-то в Сибири, — проговорила она. — Оттуда еще приходили странницы, и мы с мамой и сестрами пели с ними.
Волков был потрясен.
Ему нужно было уходить: она очень устала и начала жаловаться на головную боль. На глазах ее выступили невольные слезы. Он несколько раз поцеловал ей руку. Совершенно растроганный, сказал на прощанье: “Все будет хорошо!” и медленно вышел из комнаты.
В дверях он обернулся еще раз: слезы катились по его щекам. Я вышла проводить его, и он сказал мне:
— Постарайтесь понять мое положение! Если я скажу, что это она, теперь, после того, как другие столько раз говорили обратное, меня сочтут сумасшедшим.
Я далека от того, чтобы осуждать кого-то, но один смелый голос был бы куда полезнее для больной, чем все намеки и робкие подтверждения, выслушивать которые был, видно, наш удел».
Похоже, в Копенгагене не слишком были уверены в обмане, ибо вдовствующая императрица, мучимая сомнениями, устроила вскоре новое испытание для Анастасии. Кровавой резни в Екатеринбурге избежал наставник цесаревича господин Жийяр, возможно ли было пренебречь его свидетельством? Позднее Жийяр вспоминал:
«23 июля 1925 года моя жена получила письмо от великой княгини Ольги Александровны, чрезвычайно нас огорчившее. Великая княгиня сообщала, что в Берлине появилась молодая женщина, называющая себя Анастасией Николаевной, и что, хотя все это представляется ей не слишком правдоподобным, ее встревожили сенсационные откровения, которыми та завоевывала своих поклонников. “Мы все просим вас, — прибавляла она в конце письма, — не теряя времени поехать в Берлин вместе с господином Жийяром, чтобы увидеть эту несчастную. А если вдруг это, и впрямь, окажется наша малышка! Одному Богу известно! И представьте себе: если она там одна, в нищете, если все это правда… Какой кошмар! Умоляю, умоляю вас, отправляйтесь как можно быстрее; вы лучше, чем кто бы то ни было, сумеете сообщить нам всю истину… Самое ужасное, что она говорит, что одна из ее тетушек — она не помнит, кто именно — называла ее „Schwibs“. Да поможет вам Бог. Обнимаю вас от всего сердца”. В постскриптуме великая княгиня написала: “Если это действительно она, телеграфируйте мне, я приеду тотчас же”.
В воскресенье, 26 июля, в 6 часов вечера, наш поезд прибыл на вокзал. Нас встречали и сразу же отвезли в посольство Дании, где нам надлежало остановиться. Посол, господин Зале, еще не вернулся из Копенгагена. Он приехал на следующий день после обеда и, не теряя времени, посвятил нас во все детали. Господин посол рассказал, что госпожа Чайковская — так звали больную — говорит только по-немецки, и что вот уже несколько недель за ней ухаживает некая госпожа фон Ратлеф, русская дама, родом откуда-то из балтийских провинций, и, как кажется, очень ей преданная. Мы тут же — уже вечерело — отправились в Мариинскую католическую больницу, заведение для неимущих, расположенную в одном из берлинских рабочих кварталов.
Опускались сумерки. Госпожа Чайковская — несколько дней назад ей сделали операцию локтевого сустава — лежала в постели и выглядела совершенно обессилевшей, ее лихорадило. Я задал ей по-немецки несколько вопросов, на которые она отвечала невнятными восклицаниями. В полном молчании мы с необычайным вниманием вглядывались в это лицо в тщетной надежде отыскать хоть какое-то сходство со столь дорогим нам прежде существом. Большой, излишне вздернутый нос, широкий рот, припухшие полные губы — ничего общего с великой княжной: у моей ученицы был прямой короткий нос, небольшой рот и тонкие губы. Ни форма ушей, ни характерный взгляд, ни голос — ничего не оставляло надежды. Словом, не считая цвета глаз, мы не увидели ни единой черты, которая заставила бы нас поверить, что перед нами великая княжна Анастасия: эта женщина была нам абсолютно незнакома.
На следующее утро мы снова отправились в Мариинскую больницу. Госпожа Чайковская чувствовала себя гораздо лучше, лихорадка уменьшилась; но, как и накануне, у меня сложилось впечатление, что она не узнает нас. Я хотел воспользоваться улучшением, чтобы расспросить ее поподробнее, но понял вскоре, что от нее совершенно невозможно добиться ничего нового. Видя безуспешность моих стараний, я показал ей на мою жену и спросил, знакома ли ей эта женщина, которую она, без сомнения, должна хорошо помнить. Больная долго разглядывала ее и — я продолжал настаивать — ответила, наконец, с некоторой долей сомнения: “Es ist meines Vaters jungste Schwester”. (Это младшая сестра моего отца.) Бедняжка приняла мою жену за великую княгиню Ольгу! Она, видимо, узнала накануне, что датский посол вернулся из Копенгагена, куда ездил с докладом о ней для вдовствующей императрицы и великой княгини Ольги, и, поскольку мы явились к ней вместе с господином Зале, она заключила, что дама эта могла быть только “ее тетя Ольга”, прибывшая из Дании вместе с посланником.
Опыт, кажется, убеждает. Госпожа фон Ратлеф, правда, возразила, что больная только что перенесла операцию и ее бьет лихорадка, что, делая слишком поспешные выводы, мы рискуем допустить ошибку, которую трудно будет исправить. Мы, в свою очередь, выразили удивление тем, что больная не говорит по-русски. Госпожа Ратлеф отвечала, что врачи отметили множество повреждений черепа, которые бедняжка, вероятно, получила той страшной ночью в Екатеринбурге, и с ней произошел один из типичных случаев амнезии, столь часто встречающихся во время войны. А как же эти изменившиеся черты? Широкий рот, который едва ли может принадлежать великой княжне? Это все те же ужасные удары прикладом, изменившие всю нижнюю часть лица: у нее ведь не хватает семи зубов! Все это представляется весьма странным, но меня чрезвычайно смущают необычные откровения больной и особенно это словечко “Schwibs”, которым называла Анастасию Николаевну только великая княгиня Ольга и о котором мало кто знал. Кто же на самом деле это существо? Ключ к этой тайне мог бы дать только серьезный допрос, и мы, поддавшись просьбам людей, опекающих загадочную больную, решили вернуться в Берлин, когда госпоже Чайковской станет лучше»…
Это — рассказ бывшего воспитателя цесаревича. Выслушаем же теперь версию г-жи Ратлеф:
«…Я выполнила просьбу посланника и привела новых посетителей в комнату больной. Она вежливо протянула им руку, невзирая на страдания, которые причиняло ей каждое движение. Но появление гостей совершенно не тронуло ее, она так и осталась лежать, утопая в своих подушках. Посетители же были, казалось, чрезвычайно взволнованы печальной картиной, представившейся их глазам. Они долго сидели возле постели в полном молчании. Когда мужчины ненадолго покинули комнату, дама попросила у меня позволения взглянуть на ноги больной. Я устроила это так, чтобы бедняжка ни о чем не догадалась.
— У нее ноги совсем как у великой княжны, — сказала мне госпожа Жийяр.
— Наверное, нет смысла докучать больной вопросами, учитывая ее плохое состояние. Мы приедем опять, как только ей станет лучше, — пообещал господин Жийяр.
Больную раздражил этот визит:
— Какой-то незнакомый человек сидит у моей кровати и с усмешкой спрашивает меня, ем ли я нынче столько же шоколаду, сколько ела прежде! Он, видимо, хотел посмеяться надо мною: здесь, в Берлине, мне не доводилось пройти без вздоха мимо магазина с шоколадом, ибо я не могу ничего купить!..
Тем же вечером господин посланник, господин Жийяр с супругой и я собрались на совет. Все согласились с моим предложением как можно скорее перевезти больную в санаторий в Моммзене, где за ней ухаживал бы профессор Руднев, и через несколько дней, как и было условлено, мы отъехали…»
В конце сентября 1925 года больной стало получше. Наконец-то утихла лихорадка, она снова могла читать и играть с маленьким белым котенком по прозвищу Кики, подаренным госпожой Ратлеф. Вскоре вновь должны были приехать супруги Жийяр… Но предоставим лучше слово самой госпоже фон Ратлеф:
«Стоял ясный солнечный октябрьский день. Я ненадолго вышла из комнаты, а вернувшись, обнаружила у постели больной господина Зале в обществе того невысокого темноволосого господина, который уже навещал нас в Мариинской больнице. Больная всматривалась в его лицо с необычайным вниманием, я тотчас же заметила это. Она была столь взволнована, что у нее перехватило дыхание. Не без усилия она приняла спокойный вид и протянула ему руку со своей всегдашней вежливостью. Он спросил, помнит ли она его.
— Мне кажется, я видела вас прежде, но что-то незнакомое в вашем лице настолько меня смущает, что я не могу сказать, кто вы. Мне нужно немного привыкнуть.
А когда с нами остался только господин посол, она обратилась к нему с явным недоумением:
— Это может быть только преподаватель моего брата, господин Жийяр. Я не осмелилась назвать его; мне показалось, он ужасно переменился.
Назавтра господин Жийяр пришел снова. Она была уже гораздо более спокойна и, когда он присел возле ее кровати, спросила, никак не называя его:
— Куда подевалась ваша борода? У вас ведь был совсем закрыт подбородок, правда же?
— Да, — отвечал господин Жийяр и рассказал, как вынужден был еще в Сибири сбрить бороду, чтобы не быть узнанным большевиками.
Посещение нас господином Жийяром и переживания, вызванные им, сильно утомили больную. Она лежала, утопая в подушках, и казалась подавленной. Разговор никак не завязывался. Наконец господин Жийяр прервал молчание:
— Говорите же, прошу вас. Расскажите все, что вы помните из прошлого.
Он слишком плохо знал ее нынешнее состояние — а ведь я не раз говорила ему об этом! — иначе не стал бы спрашивать столь прямо.
— Я не умею рассказывать. Я даже не знаю, о чем следует говорить.
Господин Жийяр допустил еще одну оплошность, не оставшуюся без последствий, когда с излишней, скажем прямо, оживленностью выразил свое удивление тем, что ее память не слишком исправно, служит ей.
— Неужели вы полагаете, — с горечью возразила она, — что вы сами с легкостью вспоминали бы прошлое, когда бы вас на три четверти убили?
Позже она спросила, когда в Берлин приедет Шура. Господин Жийяр ответил уклончиво: он не может сообщить ей определенно. После того, как он ушел, она сказала мне:
— У него сегодня хорошее лицо, и вид у него более здоровый, он даже выглядит сейчас моложе, чем раньше в Сибири…
После обеда в нашу дверь постучали. Вошел посланник и следом за ним дама в сиреневом пальто. Она прямиком направилась к постели больной и с улыбкой протянула ей руку. На наших глазах больная переменилась: бледные худые щеки ее покрылись ярким румянцем, глаза, обычно усталые и тусклые, как бы затуманенные, зажглись радостными искорками. Она была счастлива. Дама говорила с ней по-русски, она отвечала ей на своем плохом немецком. Несколько времени спустя она спросила вдруг:
— Как себя чувствует бабушка? Как у нее с сердцем?
Слова ее были исполнены неподдельной заботы и тревоги. Узнав, что у бабушки все хорошо, она вздохнула с облегчением. Разговор вновь зашел о предметах незначительных: поговорили о болезни и милых проделках Кики… Больная ни разу не назвала свою посетительницу по имени, и только часа два спустя, когда та ненадолго вышла из комнаты, господин Зале спросил ее:
— Кто же эта женщина?
— Это папина сестра, моя тетя Ольга, — отвечала она весело.
— Почему же тогда вы сразу не назвали великую княгиню по имени?
— А почему бы я должна была это делать? Я так обрадовалась, что не могла и слова вымолвить! — воскликнула она со своей совершенно особенной интонацией, столь для нее характерной.
Позже я узнала, что это был “экзамен”: больная ожидала увидеть Шуру, а ее навестила великая княгиня Ольга.
С появлением великой княгини Ольги Александровны в комнате поселились радость и мир. Она оставалась до вечера, и, когда прощалась, больная вдруг наклонилась к ее руке и нежно прикоснулась к ней губами. Жест этот настолько противоречил ее обычной манере, что мы были крайне удивлены…
Наутро, уже в девять часов, великая княгиня Ольга снова была у нас. С ее появлением в комнате запахло счастьем и надеждой. Больная лежала на подушках, и лицо ее сияло. Великая княгиня уселась рядом с нею и принялась показывать ей портреты двух своих маленьких сыновей. Ее собеседница разглядывала фотографии с какой-то тайной грустью. Великая княгиня — недаром она была настоящая леди, — словно прочитав ее мысли, стала расспрашивать бедняжку о ее собственном ребенке. Она сильно покраснела… и уклонилась от ответа: ребенок был совсем еще маленький, она оставила его в Бухаресте на попечение двух женщин из приютившей ее семьи.
Потом она рассказывала мне:
— Я готова была провалиться сквозь землю, когда тетя спросила меня об этом. Боже мой, что за мука думать, что я должна была родить этого ребенка!.. Но это произошло не по моей вине! У меня не было сил, я болела и не могла защитить себя…
Вдруг далекие воспоминания овладели ею.
— Мне это приснилось или так все и было в самом деле? Ведь была в нашем доме комната с совсем крохотными низкими стульчиками?..
— Да, совершенно верно, это не сон, — ответила великая княгиня.
— …А это не привиделось мне: будто там была еще винтовая лестница, и мы всегда спускались по ней.
— Верно, — с надеждой подтвердила великая княгиня и, в свою очередь, спросила:
— А что бывало каждую субботу у этой лестницы?
Больная не могла припомнить; видно было с ясностью, как она с трудом пытается совладать с изменяющей ей памятью. Но картины прошлого ускользали от нее.
Несколько времени спустя она сказала, обращаясь ко мне:
— Тетушка всегда звала меня “Schwipsik”.
— Да, — откликнулась великая княгиня, — я всегда обращалась к ней именно так.
Нет сомнения, ей было приятно и радостно услышать это. В полдень она покинула нас: ее ждали к завтраку в датском посольстве.
Вскоре она снова была у нас, но на сей раз ее сопровождала дама, уже прежде приходившая навестить больную вместе с господином Жийяром в Мариинской больнице. Это была Шура, которую так ждала больная.
Шура была страшно взволнована. Она подошла к постели своей бывшей воспитанницы и с улыбкой обратилась к ней по-русски:
— Как вы себя чувствуете?
Великая княгиня наклонилась к ней и спросила мягко, будто желая ее подбодрить:
— Ну кто же это?
— Шура! — выдохнула она.
Мы все слышали это. Великая княгиня Ольга Александровна захлопала в ладоши и воскликнула с необычайной радостью:
— Верно, верно! Но теперь надо говорить по-русски: Шура по-немецки не знает ни слова.
Эта просьба, казалось, не слишком обрадовала больную. Она предложила ей сесть — опять на немецком — и не сводила с нее глаз. Затем она взяла свой флакон с одеколоном, вылила несколько капель Шуре в ладонь и попросила ее протереть свой лоб. Шура со слезами на глазах рассмеялась. Это был совершенно особенный жест, характерный только для великой княжны Анастасии Николаевны: она ужасно любила духи и иногда буквально “обливала ими свою Шуру”, чтобы та “благоухала, как букет цветов…”
Великая княгиня не раз говорила, что племянница ее похожа скорее на великую княжну Татьяну. Господин и госпожа Жийяр разделяли ее мнение. Великая княгиня призналась даже, что, если бы ей сказали, что перед нею была именно Татьяна, она поверила бы этому не задумываясь. Перед отъездом она беседовала с датским послом:
— Мой разум не позволяет мне поверить, что это Анастасия, но сердцем я чувствую, что это она. А поскольку я воспитана в религии, которая учит слушать прежде всего доводы сердца, а не рассудка, я не в силах оставить это несчастное дитя.
Прощаясь, великая княгиня Ольга нежно поцеловала больную в обе щеки и шепнула:
— Не стоит печалиться. Я буду писать, госпожа фон Ратлеф мне тотчас же ответит. Нужно только выздороветь, сейчас это самое главное.
Супруги Жийяр уезжали на следующий день. Госпожа Жийяр была совершенно растрогана и никак не хотела уходить от больной, которая совсем загрустила, видя, что все опять ее покидают. Госпожа Жийяр была безутешна; отойдя от кровати со слезами на глазах, она обняла меня и разрыдалась:
— Я так любила ее прежде, так любила!.. Почему же я и эту женщину люблю так же сильно? Если бы вы только знали, что творится сейчас в моей душе! Почему, скажите мне, почему я так полюбила эту бедняжку?..
Слова эти прекрасно выражают чувства, обуревавшие эту искреннюю женщину. Господин Жийяр, которому переживания жены показались излишними, прервал наше прощание.
Перед самым отъездом господин Жийяр и его супруга, беседуя с его превосходительством господином Зале, заметили:
— Мы покидаем вас в убеждении, что не можем определенно отрицать, что она — великая княжна Анастасия Николаевна.
Господин Жийяр обещал вернуться, когда больная совсем поправится и сможет лучше отвечать на его вопросы. Он просил меня постоянно держать его в курсе событий и заверил нас, что даже в Лозанне постарается выполнить все наши просьбы и поручения. Должно же, сказал он, когда-нибудь “разъясниться это странное дело”».
«Отчет» господина Жийяра об этой поездке противоречит приведенным выше воспоминаниям госпожи фон Ратлеф:
«В конце октября мы с женою снова отправились в Берлин и остановились, как и в первый раз, в датском посольстве, куда вскоре прибыла и великая княгиня Ольга (27 ноября 1925 года). В прошлое наше посещение, как вы помните, госпожа Чайковская не только не узнала нас, но даже приняла мою жену за великую княгиню Ольгу. На сей раз она явно знала о нас больше и ожидала нашего визита, что подтверждают некоторые строки из письма, адресованного мне датским посланником (оно датировано 16 октября 1925 года).
На следующий день по приезде в Берлин, не дожидаясь, пока приедет великая княгиня Ольга, я в одиночестве отправился в клинику, чтобы побеседовать с госпожой Чайковской Я нашел ее сидящей в кровати, она играла с подаренным ей котенком. Она подала мне руку, и я присел рядом. С этого момента и до тех пор, пока я не ушел, она не отводила от меня взгляд, но не промолвила ни слова — я настаивал напрасно — и никак не дала понять, что знает меня.
На другой день я опять появился в клинике, но усилия мои оставались столь же бесплодны, как и накануне. Госпожа Чайковская избегала отвечать на мои вопросы; стоило мне проявить настойчивость, как она откидывалась на подушки, закрывала глаза и повторяла одно: “Ich weiss nicht, ich weiss nicht!” (Я не знаю, не знаю!).
Великая княгиня Ольга и моя жена посетили наконец клинику в Моммсене; госпожа Чайковская очень мило встретила их, протянула им руки, но никто не заметил ни одного из тех неожиданных движений, которые диктует обычно нежность и которых можно было бы ожидать, будь перед нами действительно великая княжна Анастасия.
Впрочем, ни в этот, ни в последующие дни она ни разу не назвала их по имени. Великая княгиня Ольга, как и мы оба, не нашла ни малейшего сходства между больной и великой княжной Анастасией — исключение составлял лишь цвет глаз — и, как и нам прежде, эта женщина показалась ей совершенно незнакомой. Мы начали разговор с того, что попытались изъясняться с ней по-русски, но вскоре убедились, что, хотя она и понимает русский язык, правда, не без труда, но говорить сама не может.
Что же касается английского и французского, то это и вовсе был бесполезный труд, и мы вынуждены были общаться на немецком. Мы не смогли скрыть изумления. Великая княжна Анастасия прекрасно говорила по-русски, довольно хорошо по-английски, сносно по-французски и совсем не знала немецкого. Госпожа Чайковская не могла недооценивать значения нашей встречи; она прекрасно знала, зачем мы прибыли, и, согласитесь, было бы странно, если бы она, владея хотя бы одним из этих языков, не пожелала продемонстрировать нам свои знания.
Что же касается великой княгини Ольги и моей жены, то ими руководили лишь жалость, которую вызывала несчастная больная, и опасение допустить ошибку, которую после уже невозможно будет исправить. Они показывали бедняжке фотографии, которые освежили бы ее память, будь это действительно Анастасия Николаевна. Мы привезли много снимков покоев императорской фамилии в Царском Селе, среди прочих там были фотографии спален императрицы и великих княжон: больная почему-то не узнала их. Когда она рассматривала снимок маленькой детской столовой, мы так и не добились от нее, где именно во дворце находится эта комната. (Эту же самую фотографию показывал ей два месяца назад господин Зале, и тогда госпожа Чайковская не вспомнила даже мою жену, сидящую за столом. А ведь до того самого дня, когда нас всех отправили в Сибирь, великие княжны каждое утро завтракали с моей женой в этой самой столовой!) Если бы госпожа Чайковская была Анастасией Николаевной, разве она колебалась бы хоть одно мгновение?
Мы показали ей множество фотографий, сделанных в Крыму и в тринадцатом году во время путешествия императорской семьи по Волге, по случаю трехсотлетия дома Романовых. Эта поездка была необычным событием в довольно однообразной жизни великих княжон: они впервые видели живописные края, ставшие когда-то колыбелью великой династии, впервые их взорам предстала Волга, река, воспетая всеми русскими поэтами, им в первый раз довелось провести столько времени в дороге, путешествуя не на привычном для них “Штандарте”. Ни один из снимков не вызвал отклика в памяти госпожи Чайковской. Единственное, что удивляло нас, это та уверенность, с которой она находила на любой фотографии членов царской семьи: самого императора, императрицу, наследника и великих княжон.
Здесь следует рассказать об одном событии, которое поможет наконец внести ясность в это необыкновенное дело. Полковник Куликовский, сопровождающий великую княгиню Ольгу в Берлин, узнал от одного из своих старых сослуживцев, господина Баумгартена, что между 1922 и 1925 годами госпожа Чайковская не раз бывала в русских эмигрантских обществах. Эта новость нас удивила, и мы с господином Куликовским решили разыскать людей, знавших ее раньше. Господин Баумгартен любезно познакомил нас с М.Н. Швабе, одним из своих друзей, и с его супругой.
Для нас, почти незнакомых с прошлым госпожи Чайковской, эта встреча была настоящим откровением. От четы Швабе мы узнали, что она долгое время жила у барона фон Кляйста, русского эмигранта, уроженца одной из прибалтийских провинций, который сперва поверил, что и впрямь имеет дело с великой княжной Анастасией. Госпожа Чайковская общалась со многими русскими, среди прочих — с госпожой Толстой и ее детьми. Что касается госпожи Толстой, то до революции она жила в Царском Селе, и дети ее, с необычайной любовью относившиеся к наследнику и великим княжнам, не раз встречали их во время прогулок в парке. Несомненно, что госпожа Чайковская могла узнать от Толстых множество деталей, касающихся жизни императорской семьи в Царском Селе.
В то время, то есть между 1922 и 1925 годами, здоровье госпожи Чайковской было несравненно лучшим, чем нынче, она много гуляла по городу, даже делала покупки и часто навещала супругов Швабе, к которым была нежно привязана. У них она могла увидеть много всего относящегося к царской фамилии: фотографии, фотокопии, брошюры и еженедельники — словом, всю огромную коллекцию материалов, собранную господином Швабе для журналов, которые он издает (чтобы заработать кусок хлеба, он открыл в Берлине небольшую типографию). Она часами разглядывала снимки членов императорской семьи, которые неблагоразумно приносили ей люди, окружавшие ее, и постепенно научилась узнавать эти лица на любой фотографии.
Госпожа Швабе тоже поведала нам много весьма интересных деталей, которые у нее была возможность наблюдать во время частых визитов госпожи Чайковской. Вначале она искренне была уверена, что “незнакомка” — и впрямь та, за которую себя выдает, но вскоре ее начали мучить подозрения, постепенно убедившие ее в обратном. Теперь у нее не осталось сомнения в том, что госпожа Чайковская явилась не из России, что она никогда не была православной: об этом красноречиво свидетельствует множество эпизодов, которые она пересказала нам и которые мы не приводим здесь лишь из соображений лаконичности.
Супруги Швабе рассказали нам, что недостающие зубы госпожи Чайковской — результат посещений дантиста в Дальдорфе, а отнюдь не ударов прикладами во время страшной екатеринбургской ночи, как утверждала госпожа фон Ратлеф. Но самое главное, что удалось нам узнать, была история со словечком “Schwibs”, столь удивившим нас в устах больной. Услышала она его впервые следующим образом.
В 1922 году в Берлин прибыл П. Булыгин, бывший русский офицер, ездивший в 1918 году по поручению великой княгини Ольги в Сибирь в надежде разыскать сведения об императорской фамилии; в качестве пароля великая княгиня и назвала ему это домашнее прозвище. Булыгин, коротко знакомый со Швабе, часто рассказывал им о своем сибирском путешествии. Познакомившись с госпожой Чайковской, они попросили своего друга назвать им какую-нибудь характерную деталь, чтобы испытать “незнакомку”, и Булыгин рассказал им об этом прозвище. Что же касается госпожи Чайковской, то она так и не сумела ответить на этот вопрос, и госпоже Швабе пришлось слог за слогом открыть ей прозвище…
В тот же день, вечером, мы все, вместе с господином Зале и его супругой, ужинали в посольстве, и я решил воспользоваться случаем, чтобы познакомить великую княгиню со всеми новостями, которые узнал за сегодня. Господин Зале нашел, что мой излишне красочный рассказ мог неблагоприятно повлиять на слушателей, и заметил мне, что я явно вышел за рамки своей роли простого свидетеля, поспешив сделать выводы из еще не проверенных фактов. Но господин Куликовский поддержал меня, посоветовав великой княгине самой выслушать мнение госпожи Швабе. Остановились мы на том, что за ней пошлют, и через час госпожа Швабе повторила, на сей раз в присутствии великой княгини, супругов Зале и моей жены все столь важные подробности, которые мы узнали от нее чуть раньше.
На следующий день мы снова отправились в клинику, чтобы расспросить больную еще раз. С тем, чтобы проверить то, что узнал накануне, я попросил госпожу Ратлеф о небольшой услуге, цели которой намеренно не стал ей сообщать, а именно: зарисовать расположение зубов госпожи Чайковской. Любому, взглянувшему на этот рисунок, сделалось бы понятно, что недостающие зубы не были выбиты ударом: в этом случае их не хватало бы лишь в каком-то одном месте; у больной же они отсутствовали то здесь, то там по всему ряду.
В этот раз мы показали госпоже Чайковской брошь, подаренную моей жене императрицей в 1913 году во время празднования трехсотлетия дома Романовых. Сколько мне помнится, Анастасия Николаевна сама должна была выбрать ее по просьбе матери и всякий раз после бывала очень рада, когда видела ее на моей жене. Мы даже сделали госпоже Чайковской небольшую подсказку, назвав даты 1613–1913, но украшение ничего не напоминало ей; она вернула его нам, проявив к нему совершенно никакого интереса.
Последнее, что мы решились сделать, это показать ей маленькую серебряную иконку святого Николая. Императрица подарила ее моей жене в память происшествия на “Штандарте” возле финских фьордов 29 августа 1907 года. Великим княжнам она тогда же надела в точности такие иконки, и они всегда носили их при себе. Когда госпожа Чайковская прочла число, выгравированное на обратной стороне, мы спросили ее, знает ли она, что оно означает, и доводилось ли ей прежде видеть что-то подобное, но так и не добились вразумительного ответа…
Итог нашего расследования был сугубо отрицателен: мы совершенно уверились в том, что перед нами чужой человек, и впечатление это лишь усиливалось тем немаловажным обстоятельством, что больная так и не сумела ничего поведать нам о жизни императорской фамилии.
С другой стороны, нам показалось, что госпожа Чайковская, к которой мы питаем вполне искреннее сочувствие, сама абсолютно убеждена в том, что она действительно Анастасия Николаевна. Итак, что же за создание было перед нами? Быть может, речь идет о каком-то случае психической патологии, о самовнушении больного человека, о сумасшествии, наконец?..
Великая княгиня Ольга уехала из Берлина 30 октября, а на следующий день отправились и мы, так как мой отпуск уже подходил к концу».
В том, что касается «дела Анастасии», и великую княгиню Ольгу, и супругов Жийяр, без преувеличения, можно упрекнуть в нерешительности. Тем не менее довольно странным выглядит их поведение в последующие месяцы.
Первой на сцене появилась великая княгиня Ольга. Она прислала «незнакомке» поздравление с Рождеством 1925 года, написанное, по словам госпожи фон Ратлеф, «весьма дружелюбно». В свертке, который был передан вместе с посланием, был жакет, связанный самой великой княгиней для больной. Жийяры тоже не забывали писать:
«Как дела в Берлине? Надеюсь, вы ведете себя разумно и едите как следует, чтобы хорошенько набраться сил, а не скармливаете свои обеды обжоре Кики, который готов поглотить все без остатка? Постарайтесь писать почаще — вы нас очень обяжете — и не сердитесь, если мои ответы слишком задерживаются».
14 декабря 1925 года Шура пишет:
«Передайте ей (больной. — Авт.), прошу вас, что не проходит и дня, чтобы я не вспоминала о ней и не посылала ей в душе самых сердечных приветов».
И опять Пьер Жийяр, 30 декабря 1925 года: «Как чувствует себя больная? Довольно ли у нее сил, чтобы начать вставать? Хочется верить, что она уже может отвечать на вопросы и что память ее стала лучше, а ответы более ясными и точными.
Моя жена была совершенно растрогана, получив открытку, которую вы прислали. Подпись и впрямь чрезвычайно напоминает подпись великой княжны Анастасии, когда ей было лет 13–14. Следовало бы узнать, доводилось ли больной встречать подпись великой княжны на какой-нибудь открытке или книге. Еще было бы замечательно, если бы она сама написала несколько строчек… Вы будете очень любезны, если передадите больной открытку, которую мы посылаем с этим письмом»…
27 января 1926 года: «То, что говорит больная о собственном полке великой княжны Анастасии, оказалось совершенно правильным…»
Этим письмом переписка вдруг обрывается. Больше от великой княгини Ольги или от Жийяров в Моммзенском санатории не получили ни одного письма.
Отчего так «резко все переменилось», как выразятся приверженцы Анни? Вот что говорит на сей счет Пьер Жийяр:
«С самого начала я допустил серьезную ошибку: я исправлял все оплошности, содержащиеся в письмах, приходивших ко мне. Через несколько месяцев я стал замечать по письмам моих многочисленных берлинских корреспондентов, что в городе сделались известны сомнительные откровения больной, но не те, которые получал я, а отредактированные и исправленные по моим же собственным указаниям! Но самое ужасное состояло в том, что в Берлине, как я узнал из письма господина Швабе от 9 января 1926 г., только и разговоров было, что о предстоящем выходе какой-то книжонки о госпоже Чайковской, где говорилось, что великая княгиня Ольга, моя жена и я единодушно опознали больную. Господин Швабе прибавлял, что к этой публикации причастен, кажется, доктор Руднев. Я тотчас же написал госпоже фон Ратлеф, что, если все, что я узнал, верно, я незамедлительно опубликую в прессе категорическое опровержение. Угроза возымела действие: я получил от нее ответ, она утверждала, что ни Руднев, ни сама она ничего не знали о готовящейся публикации, и умоляла не предпринимать никаких решительных действий. Я понял, что удар попал в цель: и впрямь, после уже и речи не было ни о каких брошюрах…
С этого времени письма госпожи Ратлеф приходили все реже и наконец совершенно прекратились месяца два спустя, в июне 1926 г.»
Около того же времени датский посол господин Зале обратился к господину Жийяру с просьбой изложить полностью свое мнение о деле незнакомки. Письмо Пьера Жийяра к дипломату было весьма категорическим. Вот его финал:
«Заканчивая это длинное письмо, я могу лишь еще раз подписаться под тем, о чем уже говорил вам в своем письме от 3 февраля 1926 г., а именно, что если бы меня попросили высказать свое суждение, то я, не колеблясь, ответил бы, что больная — совсем не та, за кого себя выдает».
Это письмо положило конец участию Пьера Жийяра в деле госпожи Чайковской…
Точку в этой истории поставил Гамбургский процесс 1961 года. Рискнем в последний раз утомить внимание читателя цитатой.
«Суд пришел к выводу, что госпожа Андерсон не может претендовать на титул великой княжны по следующим соображениям:
Суд постановил, что ГОСПОЖА АНДЕРСОН НЕ МОЖЕТ ПРЕТЕНДОВАТЬ НА ИМЯ ВЕЛИКОЙ КНЯЖНЫ АНАСТАСИИ».
В январе 1949 года в республиканскую психиатрическую больницу Карелии с диагнозом «маниакально-депрессивный психоз» привезли Семенова Филиппа Григорьевича, заключенного одной из исправительных колоний, что вблизи города Медвежьегорска. В сопроводительных документах значилось, что он дважды перенес инсульт с последующим параличом. Потом наступило улучшение — в такой степени, что он мог выходить на работу. Однако 8 января заключенный внезапно почувствовал сильную головную боль, обратился в санчасть, где ему оказали помощь. А спустя некоторое время Семенов засобирался куда-то ехать, ругал какого-то Белобородова, перестал узнавать окружающих, отказывался от пищи. Поэтому врач колонии и направил Семенова в республиканскую психиатрическую больницу.
Сохранилась история болезни странного пациента под номером 64. На титульном листе значатся его фамилия, имя и отчество, год рождения — 1904, национальность — русский, отрасль производства — экономист-финансист. Далее данные объективного обследования. Отмечено, что больной высокого роста, правильного телосложения с признаками плохого питания, с бледной окраской кожи, одутловатым, асимметричным лицом. Выглядит старше своих лет, мышечная система развита недостаточно. Реакция на свет ослаблена, речь затруднена. Походка неровная, ходит, оттягивая левую ногу. Формальное сознание сохранено, ориентирован по месту и времени.
Казалось бы, ничего особенного, вполне рядовой пациент для психиатрической больницы. Если бы не откровения самого заключенного. Немного приободрившись, Семенов рассказал врачам, что на самом деле он — царевич Алексей Романов, был спасен во время расстрела царской семьи, доставлен в Ленинград, там жил, затем служил в Красной армии кавалеристом, после войны учился в Институте имени Плеханова, работал экономистом в Средней Азии. Всю жизнь его преследует Белобородов, который знает его тайну, именно он и заставил Семенова пойти на хищения, из-за чего тот и попал в лагеря. Как отмечено в истории болезни, манеры, тон, убеждения говорили о том, что пациент был знаком с жизнью дореволюционного высшего света.
С необычным пациентом в больнице долго общались врачи-ординаторы Юлия Сологуб и Далила Кауфман. Как рассказывала впоследствии Далила Абрамовна, это был высокообразованный человек, знавший иностранные языки, много читавший, особенно классику. Свой «бред», именно так — в кавычках — характеризовала Кауфман откровения пациента, он никому не навязывал, это никак не отражалось на его поведении, как бывает обычно у больных, что и ставило врачей в тупик.
По утверждению Семенова, во время расстрела в Екатеринбурге отец обнял его и прижал лицом к себе, чтобы мальчик не видел наведенных на него стволов. Он был ранен в ягодицу, потерял сознание и свалился в общую кучу тел. Его спас и долго лечил какой-то преданный человек, возможно, монах. Несколько месяцев спустя пришли незнакомые люди и заявили, что отныне он будет носить фамилию Ирин (аббревиатура от слов «имя Романовых — имя нации»). Затем мальчика привезли в Петроград, в какой-то особняк будто бы на Миллионной улице, где он случайно услышал, что его собираются использовать как символ объединения сил, враждебных новому строю.
Такой участи себе он не желал и поэтому ушел от этих людей. На Фонтанке как раз записывали в Красную армию. Прибавив два года, он попал в кавалерию. Потом учился в институте. Женился. Сменил фамилию на Семенова, взяв документы родственника супруги.
— Постепенно мы стали смотреть на него другими глазами, — вспоминала Далила Кауфман. — Стойкая гематурия (наличие в моче крови или эритроцитов), которой он страдал, находила себе объяснение. У наследника была гемофилия. На ягодице у больного был старый крестообразный рубец. И наконец мы поняли, что нам напоминала внешность больного, — известные портреты императора Николая, только не Второго, а Первого.
Когда на традиционную консультацию в петрозаводскую психиатрическую больницу приехал известный профессор из Ленинграда Самуил Генделевич, пациента, естественно, показали ему, потому что сами не могли поставить диагноз. А кроме того, консультант был компетентен и в «царских» вопросах. Он знал расположение и назначение покоев Зимнего дворца и загородных резиденций начала XX века, имена и титулы членов царской семьи и ее династических ответвлений, все придворные должности, протокол церемоний, принятых во дворце.
Вопросы с подвохом, которые стал задавать доктор Генделевич, ни к чему не привели. Пациент отвечал с готовностью, не задумываясь, приводя все новые подробности. Держался спокойно и с достоинством. Потом Самуил Ильич попросил выйти женщин, а сам осмотрел больного ниже пояса.
— Консультант был явно обескуражен, — свидетельствует Далила Кауфман. — Оказалось, что у больного крипторхизм (неопущение одного яичка), который, как выяснилось, отмечался у погибшего наследника Алексея.
При разговоре о его личных отношениях с семьей Семенов разволновался, отвечал сдержанно, было заметно, что это ему неприятно. Рассказал, что у него были единичные галлюцинаторные восприятия (три раза в жизни), когда он видел отчетливо Белобородова, вплоть до мельчайших подробностей его костюма. Сообщил и о беседе с представителем МГБ из Москвы, побывавшим в Медвежьегорске, который заявил ему: «У нас есть официальные документы, подписанные доверенными лицами, о том, что наследник, именем которого вы себя называете, расстрелян, следовательно, вы или авантюрист, или ненормальный».
— Для чего бы мне понадобилось воспользоваться чужим именем, разве я ищу каких-нибудь привилегий, претендую на что-нибудь? — с горечью спрашивал Семенов. — Понимаю, что разглашение тайны может иметь далеко идущие последствия и поэтому всегда готов в случае необходимости уйти из жизни, чтобы не принести невольно зла народу.
Профессор Генделевич дал заключение больному Семенову: парафрения — психопатологический симптомокомплекс, в котором господствует бред фантастического содержания, нередко сочетающий бред величия с идеями преследования. Обо всем этом Кауфман написала известному драматургу Эдварду Радзинскому, автору книги «Господи… спаси и усмири Россию. Николай II: жизнь и смерть» Он, в частности, упоминает Филиппа Григорьевича Семенова как человека, претендовавшего на имя царского наследника. Впрочем, другой тогдашний врач-ординатор республиканской больницы, Юлия Сологуб, соглашаясь с мнением Кауфман об уникальности больного Семенова, сделала оговорку, что вряд ли это царевич Алексей: «…слишком неправдоподобно, чтобы наследник, с его слабым здоровьем, мог вынести такую жизнь. Но что человек этот был близок ко двору — несомненно…»
Подтверждение здравости ума странного пациента получил значительно позже врач республиканской психиатрической больницы Вадим Кивиниеми. Он разыскал в архиве историю болезни Семенова. Там было и неотправленное письмо некоей Асе, написанное поэтическим стилем, изысканным почерком, с подписью в виде вензеля. Это письмо доктор Кивиниеми направил на специальную экспертизу.
— И каков был ответ? — спрашиваю Вадима Эсковича.
— Вывод эксперта сводился к тому, что автор письма не был психически болен. Хотя под воздействием каких-то телесных или душевных страданий в его личности могли произойти изменения, но, возможно, это было связано с перенесенными инсультами.
Филипп Григорьевич Семенов освободился из лагеря в 1951 году. А умер он в 1979-м — как раз в тот год, когда на Урале обнаружили останки царской семьи. Его вдова Екатерина Михайловна была убеждена в том, что ее муж — наследник императора. Как вспоминал приемный сын Семенова, отчим любил бродить по городу, в Зимнем дворце мог находиться часами, предпочитал старинные вещи. О своей тайне говорил неохотно, только с самыми близкими людьми. Никаких отклонений у него не было, в психиатрическую больницу после лагеря он уже не попадал. И заметим, что этот, казалось бы, обычный человек хорошо владел немецким, французским, английским и итальянским языками, писал на древнегреческом.
Филиппа Григорьевича Семенова уже нет, а тайна его осталась.
Странные знания догонов. Загадка Тиауанако. Истуканы острова Пасхи. Тайны черепов.
Кенсингтонский рунический камень. Исчезнувшие римские легионы. Чудо Александрийской библиотеки. Пропавшая колония гренландских викингов.